Олег Чухонцев. 37

Page 1



[ Числа ]

Серия основана в 2013 году

5

выпуск



Олег Чухонцев

Киев Laurus 2013


Чухонцев, Олег. 37. — К.: Laurus, 2013. — 124 с. — (Серия «Числа», вып. 5) Олег Григорьевич Чухонцев родился в 1938 году в Павловском Посаде. Начал печататься с конца 1950-х, но после публикации стихотворения «Повествование о Курбском» находился под негласным запретом. Работал в отделах поэзии журналов «Юность» и «Новый мир», занимался стихотворным переводом. Первый сборник стихотворений «Из трех тетрадей» вышел лишь в 1976-м, но полностью свободным от цензурных искажений стал лишь третий его сборник «Ветром и пеплом» (1989). Лауреат Государственной премии РФ, Пушкинской премии РФ, Пушкинской премии фонда Альфреда Тёпфера (Германия), поэтической премии «Anthologia», большой премии «Триумф», большой премии им. Бориса Пастернака, Российской национальной премии «Поэт».

Составитель серии Инна Булкина

2013 © Олег Чухонцев 2013 © Издательство Laurus ISBN 978-966-2449-28-0 (Чухонцев) 2013 © Инна Булкина, составление, ISBN 978-966-2449-31-0 (Серия «Числа) предисловие


Содержание

7

Инна Булкина. Все реки текут

I 17 Из одной жизни 23 Три наброска 25 Репетиция парада 28 Телесюжет 29 Стояла и не говорила 30 Двойник 34 Побасенка 37 Осьмерицы 43 Общее фото 52 К небывшему II 57 Дельвиг 59 Батюшков 60 Чаадаев на Басманной 62 Я был разбужен третьим петухом 63 Черемуха в овраге. Соловей 65 Зычный гудок, ветер в лицо 67 Бывшим маршрутом 70 Прощанье со старыми тетрадями 76

Мы пили когда-то — теперь мы посуду сдаем

5


78 79 81 83 85 88 90 92 95 96 98

По гиблому насту, по талой звезде Один и тот же снится сон Южной ночью, один на пустом перроне Надпись на книге «Пробегающий пейзаж» ...и дверь впотьмах привычную толкнул Я из темной провинции странник Вот Иона-пророк, заключенный во чрево кита Актинидия коломикта так оплела Вечный запах стираного белья А березова кукушечка зимой не куковат Это проза сирости, старости

III 103 А лишила муза разума 104 А если это только сон 105 ноги скользящие по чему-то вниз 106 11.09.01 — 02.05.11 107 Юга 110 Закрытие сезона: descriptio 120

6

Еще элегия


Все реки текут

В последние годы критика щедра к Олегу Чухонцеву, что понятно и объяснимо. Тут дело даже не в восстановлении справедливости, — настоятельной потребности воздать должное после вынужденного замалчивания, — тут дело в самом существе критики. Тому, кто по самовольно взятой на себя обязанности расставляет оценки, всегда нужны какие-то бесспорные ориентиры, та самая «ценностей незыблемая скала», которая позволяет говорить: Х и Y плохи, Z недостаточно хорош… — А кто ж для вас достаточно хорош, — спрашивают зачастую недобрых критиков, и вот тут нужно не растеряться и назвать спасительное имя, — такое, которое отменит дальнейшие вопросы и закроет тему. Бесспорных имен немного, и Олег Григорьевич Чухонцев — первый в этом коротком списке. Изданные на сегодняшний день книжки стихов (всего их десять) составлены очень последовательно и концептуально, и мы, собирая новую книгу, отдаем себе отчет в том, что неизбежно вырываем стихи из однажды найденного плотного контекста и пытаемся создать некий новый контекст, возможно, надуманный и неочевидный. Самая первая и простая мысль — избрать рациональный, но с разрушением классицистической системы «отмененный» принцип единства жанра. Разговор о поэтических жанрах — больших и малых,

7


— здесь уместен, потому что перед нами тот случай, когда обретает смысл, казалось, абсолютно бессмысленный, как большинство ключевых слов из советского критического арсенала, термин «лирический эпос». Чухонцев — один из редких сегодня, если не единственный в своем роде, поэт «большого фрагмента», или, если угодно, поэт «эпического темперамента». В его стихе есть повествовательная энергия и некая строфическая идея, без которой не бывает поэмы, и которая сама по себе подразумевает поэму. У него даже в небольших формах есть герои, и есть сюжет, и проще всего было составить собрание таких фрагментов, «объединенных длительностью высказывания». Проблема в том, что такой сборник уже составлен, он называется «21 случай повествовательной речи», и я сейчас процитировала авторское предисловие к нему. И все же, коль скоро такая не всегда явленная, но всегда подразумеваемая «длительность высказывания» — важное и едва ли не самое очевидное свойство этой поэтической системы, наверное, стоит поставить здесь запятую или знак вопроса: что несет в себе эта эпическая «длительность» и почему она заставляет о себе говорить? Тут можно вспомнить другое имя, — в иных контекстах и ситуациях оно прозвучало бы навязчивым диссонансом, но здесь, кажется, более пристало, чем где бы то ни было. — Чухонцева не однажды ставили в пару Бродскому, и это, как правило, была оппозиция, отчасти предсказуемая: на одном полюсе там была Москва, на другом — Петербург. Такая двойная идея подсказана литературной историей, давней и недавней, и это не лишено смысла, хотя, кажется, город-

8


ской сюжет здесь мало что определяет. У Чухонцева никогда не было столичного московского пафоса, как не было и другого пафоса, который прочитывался в статье одного «почвенного» критика, запомнившейся лишь ключевой цитатой из вступления к «Медному всаднику». В напрашивающейся там аналогии с большим поэтом, «проходящим мимо Родины», и в определении «отчуждения» как чаадаевского «поперечного» пути есть свой point, но, похоже, в самом деле, посторонний. Если и говорить об укорененности, то она здесь более во времени, нежели в пространстве: «Я не из этой страны, а из этого века, / как сказал мне в Париже старый зек Сеземан». Точно также тютчевско-блоковское любование «бедными селеньями», «сиростью» и «убожеством», привычно выдаваемое за «любовь к родине», трудно и странно принять человеку советского габитуса, выросшему среди «сараев, огородов да помоек». Но мы вспомнили Бродского без каких бы то ни было тематических и идеологических ассоциаций, но лишь в связи с просодией и с той самой «длительностью высказывания», протяженностью поэтической речи. «Новейший Байрон любит эпос», — написал в свое время еще один питерский поэт, декларативно «отказавшийся от поэмы». В начале 60-х, когда входили в литературу условные «дети 37-го», — и Кушнер, и Бродский, и Чухонцев, — надо думать, ощущалась эта развилка между большой и малой формой, между «широким полотном» и «кратчайшим путем — стихотвореньем». Кушнер в своем «Отказе» полемически «укоротил» размер и «закруглил строфу», подразумевая не только ахматовскую поэму, но и опыты «новейшего Байрона»,

9


привившего русской «большой элегии» вкус к английской метафизике и барочной метафорике, но главным образом, к той непрерывности речи, которая удлиняла строки и ломала границы стиха бесконечными переносами-анжамбеманами. Чухонцев, «любя эпос» и освоив весь его репертуар, от фабульной поэмы до «descriptio», и от циклических строфоидов до элегических монологов, выбрал другой путь, оставшись в русле традиционной русской просодии, избежав навязчивых ассоциаций с автором «Большой элегии Джону Донну» и собственным опытом доказав возможность иной метафизики и жизнеспособность повествовательной формы, вырастающей из русского духовного стиха, из малого быта и большой истории. А большую историю мы проживаем, не замечая того, замылив глаз привычным заоконным пейзажем, отвлекаясь на ворон и на мусор, и лишь по подсказке поэта соотнося свое малое время с потрясениями эпическими: Осень мусор пропагандистский гонит по Пресне и, озирая город, голый и незнакомый, и на лету ловя его жест, осознаешь с опозданьем внезапным, что Третья война мировая в общем проиграна малой кровью, и раздражение требует жертв. Стервой пованивает, вороны с карканьем рыщут чем поживиться, в выломанной арматуре зияет черными внутренностями пейзаж,

10


где, как шумерский воин в обузе собственной амуниции, не притупивши оружья, почиет мертвым сном Минтяжмаш.

И по этой же подсказке принимаем дистанцию, с которой Москва начала 90-х видится Уруком Гильгамеша, а не самые давние события сопоставимы с баснословной троянской войной. И по этой же аналогии ставим ударение на «малой крови», коль скоро приходят на память неисчислимые мертвецы, которых «бросили вне дома греки». Наконец, словарь, в котором естественным образом соседствуют архаическое «стерво», привычно-утилитарные варваризмы и аббревиатуры новояза, тоже в известном смысле «вытягивает» Большое время, включает всю его «длительность» в одну короткую строфу. Здесь очевидно, что эпос не столько даже условие формы, но условие мысли, это умение (или дар) мыслить исторически, «видеть трагедию взглядом Шекспира». Установка на «длительность высказывания», собственно потребности эпической формы задают особого порядка темы и лейтмотивы, продиктованные, возможно, внутренней энергией этой системы, своего рода мотором, определяющим скрытые возможности «пробега». Однажды уже было замечено, что едва ли не главной реальностью поэтического мира Чухонцева стала река как таковая, что через эти стихи текут все российские реки, и что впадают они в Иордан. Смеркалось, и низкий туман тянулся с Оки и Онеги.

11


Казалось, российские реки, разлившись, пошли в Иордан.

Кроме того, что мир этот трехмерен (тут впору вспомнить советскую цензурную замену: Иордан — на «океан», там даже была известная географическая логика, но она делала этот мир плоским), важно само по себе «течение», т. е. движение. Но помимо движениятечения естественного, здесь в неменьшей мере присутствует движение механическое: поезда и трамваи, гудки и скрежет, и грохот колес, и зыбкий свет на перроне, и пробегающий пейзаж в окне. Кажется, что пространство всегда подвижно, хотя на самом деле это наблюдатель находится в непрерывном потоке движения/течения. Движение механическое подражает естественному течению — течению вещей, течению жизни, течению времени. В конечном счете, мы вернулись к главной идее — идее Времени, которая задает эпический тон и определяет «длительность высказывания». Этот сборник открывается «фабульной» поэмой, которую в прежние времена назвали бы «повестью», называется она «Из одной жизни» и представляет четыре фрагмента, четыре монолога и по сути четыре жизни. В заключительной его части — «descriptio», поэма описательная, «сага о Коктебеле». Первая поэма представляет тот единственный в своем роде «слободской пейзаж», который, кажется, Чухонцевым и был «прописан» в русском поэтическом пространстве. Южные «descriptio» по идее должны отсылать к традиционным романтизациям Крыма, как ранним, античным, таври-

12


ческим, так и поздним — коктебельским, так или иначе привязанным к литературе и литературному быту. Если логику этого собрания уподобить все той же реке, то течет она с севера на юг. Наконец, неверно было бы вовсе не упомянуть о т. н. «игровом начале», о столь редко встречающихся у поэтов «высокого толка» каламбурах и палиндромах, обо всем этом эсхатологическом джазе. А лишила муза разума, ничего не говори, справа ли налево сказано, вспять ли писано — смотри — тьма египетская: случаем, как квадратное письмо, каменное и летучее Моисеево клеймо…

Думается, суть не в виртуозном артистизме, и даже не в демонстрации возможностей стиха, но, как ни парадоксально это звучит, в связи с духовной традицией, в «выворотном мире» высокого юродства, в «перезвоне скоморошьих колоколец», в тех странничьих стихах, из которых собрана была «Фифия». И уж если все реки «пошли в Иордан», то и слагатели духовных стихов звались на Руси «каликами перехожими», потому что ходили в Святую Землю. Инна Булкина



[I]



Из одной жизни пробуждение

1 Проснувшись, и в сознанье приходя с трудом, и в темноте соображая, что со своей женой лежит, хотя жена могла быть рядом и чужая, и то, что он лежит не где-нибудь, а в собственной постели, на кровати, вдвоем с женой, а ведь еще чуть-чуть — и мог бы очутиться в результате не здесь, где он очнулся в темноте, а где-нибудь в подъезде повалиться или в сугробе, неизвестно где, а мог и вообще не пробудиться, а если и проснуться, не понять, где: в вытрезвителе иль на вокзале на этот раз, и хорошо кровать, а то бы лавки, нары, вот бы стали допытываться: кто? да тыкать в грудь, да личность выяснять, слюнявя палец, и разве объяснишь кому-нибудь хоть что-нибудь, и ладно бы мерзавец, а то ведь свой же брат, но с кобурой на горло брал бы, а уж горло точно как у царь-пушки, поглядишь: герой! и морда — во! — недавно со сверхсрочной, небось в дежурке, балуясь чайком, 17


сидит такой, как в Киселевке дома, тепло, светло и голубь за окном, откроет рот — и нету полбатона, вот так сидит, а голубь смотрит в рот голодным оком, смотрит, выжидая, не поперхнется? нет? — едок не тот, не поперхнется! — и была такая, такая рань еще, что не со сна, а с радости, что на своей кровати проснулся, и бок о бок спит жена, и сам он цел-целехонек, и кстати есть самогон в заначке, а ведь мог не быть, и что никто ему не плюнул ни в душу, ни в лицо, — а вечерок, пожалуй, получился, он подумал. 2 Проснулся, кот, подумала жена, привычно просыпаясь, как на шорох замерзший караульный старшина у складов оружейных, у которых пропискнет мышь — и чудится шпион, и так лежала, затаив дыханье, воскресным утром, слушая сквозь сон, как он встает, и зная все заране: и что сейчас у мужа на уме, а у него одно, и зная даже, где самогон — давно бы уж в тюрьме сидел дружок, не будь она на страже, — и слушая в сердцах, как за стеной трубит смеситель, с болью под лопаткой 18


внезапно поняла: и у самой сработалась какая-то прокладка, не заревела бы, как этот кран, а ведь не так давно один художник водил ее в шикарный ресторан, а он мужчина был, а не валежник, дарил цветы и говорил не раз: у вас неординарная фигура, я нарисую обнаженной вас, да хоть бы голой! испугалась, дура, уж не больной какой: ну что за блажь глазами щупать? баб не видел, что ли? вот мужики пошли: один алкаш, другой маньяк, поди, тут поневоле бесполой станешь, волочишь как вол семейный воз, а ночью наважденье: то апельсины падают в подол, то Польша, объявляют, в положенье, ну Польша-то к чему? пускай родит! тут дочь родная не дала бы крена, тринадцать лет, а этот паразит зальет глаза — и море по колено, а хлопнется в постель — и вся любовь, хоть вызвали куда мозги бы вправить! нет в жизни счастья, говорит свекровь, и что обидно: дура, а права ведь. 3 Последний год все чаще говорят о счастье и о мире во всем мире, спросонок поразило, год назад 19


еще не так об этом говорили, уж не к войне ли, бабка говорит и крестится, и так изводит маму, что у нее нашли миокардит, а я люблю воскресную программу, жуешь себе с колбаской бутерброд, а кто-нибудь, тряся свою бандуру, перед тобою пляшет и поет, я вообще люблю литературу, вот где балдеешь, взять хоть Лужники, народу туча, нет пустых скамеек: прожектора, поэты, пирожки с повидлом по одиннадцать копеек — копейка олимпийский сбор, — гляжу, один выходит, свитерок с фасоном, сижу вот так и пирожок держу, а он с рукою перед микрофоном как в поезде качнулся вдруг — идут белые снеги, а на слово шустрый, так завернул, что даже ком вот тут, не сразу раскусила, что с капустой, да где тут аппетит, а стадион так и гудит! — из корифеев кто-то не зря сказал, что человек рожден для счастья, мол, как птица для полета, тут есть о чем подумать, мне везет, а может, я счастливая, не знаю, счастливая, наверно: папка пьет и мамка лается, а я летаю, раскину руки и плыву, плыву, пока во сне, но говорили в школе, 20


то можно оторваться наяву, сосредоточившись усильем воли, и я иной раз выйду на балкон, в лопатках страх, но неземная тяга толкает полететь, я слышу звон, шажок, еще шажок, еще полшага... 4 Прости, Господь, что разумом темна, прости меня, неграмотную дуру, что вместо окаянного вина поставила ошибкой политуру, моя вина или попутал бес, помилуй бестолковую Матрену, что он спросонок в валенок полез, сынок мой, а сноха ушла из дому, лишь дверью хлопнула — куда? зачем? неужли из семьи? или за пивом? пошли, Господь, Свое терпенье всем и ухо приклони к нетерпеливым, к изверившимся, к сбившимся с пути, кто матерью гнушается и домом, и стар и мал, мы все в Твоей горсти, так с сердцем не оставь ожесточенным нас в тесноте фанерной без икон, и так перед людьми чужими стыдно: — Пошла бы ты, Матрена, в исполком да помахала б книжкой инвалидной, — а перед кем махать-то? или Ты оставил нас властям и учрежденьям? спаси нас от душевной тесноты, 21


и так по горло сыты мы презреньем, князья земные, их глаза пусты, а их столы обильны всяким хлебом, за свой паек положат животы, а наш кусок соленый им неведом, — не откажи и Ты слезам моим, не для себя ищу Твоей поддержки, истаяли деньки мои как дым и кости выжжены как головешки, не оставляй, прошу, мужей и жен и огради детей Своей десницей, отставь от тех, кто алчет, самогон, а тем, кто выпил, дай опохмелиться слезами их, и если грех наш весь перед Тобой, Тебе метать и громы: что со слезами мы посеем здесь, потом с великой радостью пожнем мы.

22


Еще элегия

неужели ты, подумал я, выходя из трамвая 37-го на остановке, там где только что был, где зернистая от дождя мостовая еще дымилась, от датировки воздержусь, а что до сезона был месяц май,

неужели ты? ты скользнула взглядом поверх сидящих и поймала мой, и 37-ой трамвай дернув затормозил, и съехал твой синий плащик обнажая детскую шею, и я сошел пробуждаясь одновременно, как бы по ходу

неужели ты твердить продолжая и валидол в темноте пытаясь нашарить, ни про погоду, ни который день не зная, хотя бы год ты спала так тихо и далеко, что боясь коснуться, студиозус, вдогонку крикнул, 120


ты идиот, на одном трамвае ездить и разминуться, заворачивающим все время куда-то вбок на Лефортово, а тебе как всегда направо, и кому через бездну лет дребезжит звонок или что там, мобильник? — не важно — не стой, раззява, на путях, если будущего не знаешь! — со сна так я думал впотьмах, и ты была рядом, рядом незнакомка с 37-го —

жено, ты ли? — жена, и еще было что-то, что словом не схватишь, взглядом хватким не углядишь, но это присутствовало как бы знак неизбежности что ли и весть обоим и дышало в стекло, и прикидывало число равное четырем пятакам или двум оболам, ибо время элегий римских-неримских прошло, а срок предстояния что ни утро короче на ночь, но когда я вижу твое лицо и седой висок с жилкой бьющейся, дорогая, ты веришь, напрочь отступает все — усталость, года, невроз, систолы нарастающей старости и хворобы — все уходит, 121


только запах твоих волос вызывающе под рукой разметанных, чтобы тайно срезать их как закладку про черный день в драгоценную книгу-оберег, запах, он лишь держит то, что провеяло там, и куда ни день эту книгу, до спазм вдыхаешь ее, мусолишь как завет, и хотя не раз не два прочитал, по стиху заучивая, она все равно загадка и сама по себе и конечно еще финал, до которого не дойдет никогда закладка, потому что финала нет, вообще нет слов, это род депрессии — пустокипение мозговое: поздновато встретились? но ведь встретились, а любов, как тов. Сталин писал, побеждает и все такое, и одна надежда, что не уперты у нас вожди и дадут умереть своей смертью в своей постели, чем не льгота, когда бы не роковая дыра впереди, Господи, говорю,

неужели Ты здесь, неужели шанс даешь, 122


вот и парки твои поустали, поди, пряжу прясть незаметную — разве она не прореха ль? — но подруга со мной, на заре Ты ее не буди, на заре она сладко так спит, и трамвай проехал


Літературно-художнє видання

Серія «Числа» Випуск 5 Олег Чухонцев

37 (Російською мовою)

Редактор-упорядник Інна Булкіна Обкладинка Тетяни Ласкаревської Відповідальний за випуск Микола Климчук Підписано до друку 11.11.2013. Формат 70х100 1/32. Гарнітура PT Serif Pro, PT Sans Pro. Папір офс. Друк офс. Зам. № 13-276. Тираж 1000 прим. Видавництво «Laurus» ДК № 4240 від 23.12.2011 04114, Київ, вул. Дубровицька, 28 Телефон: 0 (44) 234-16-30 laurus.info@yahoo.com www.laurus.me Віддруковано у ТОВ «Друкарня “Бізнесполіграф”» ДК № 2715 від 07.12.2006 02094, Київ, вул. Віскозна, 8 Телефон/факс: 0 (44) 503-00-45



Issuu converts static files into: digital portfolios, online yearbooks, online catalogs, digital photo albums and more. Sign up and create your flipbook.